— Это пластырь, — говорит доктор. По всей поверхности — крошечные иглы, через них в кровь поступает транквилизатор. Мне не хотелось бы следующие пятьдесят лет постоянно наклеивать их тебе, просто чтобы усмирить, — он кладет белый квадратик на середину стола, а потом смотрит мне прямо в глаза. — Но я готов это делать.
Пластырь на столе — это линия, за которую не стоит заступать. Я сажусь обратно на стул.
— Итак, есть у тебя хобби или умения, которые могли бы пригодиться на корабле?
Хобби? Хобби бывают у девяностолетних старичков, которые днем и ночью копаются у себя в гараже.
— В школе мне нравилась история, — говорю я, наконец, хоть я и чувствую себя глупо, потому что первым делом вспомнила про школу.
— У нас здесь нет школы. — Не давая мне времени даже попытаться вообразить себе жизнь без школы, доктор продолжает: — Сейчас нет. И, кроме того, теперь твоя жизнь… эээ…
Ах, да. Понимаю. Моя жизнь, моя прежняя жизнь, уже сама стала историей. Каково это будет — увидеть все, что я любила, чем я жила, в учебнике истории? Что если, переворачивая страницы, я вдруг увижу кого-то знакомого? Что если мое собственное лицо взглянет на меня со страницы, которая в разы старше меня?
— Я участвовала в соревнованиях по бегу по пересеченной местности, — говорю я. Доктор смотрит на меня непонимающим взглядом. Да, конечно, слова «пересеченная местность» ничего не значат на корабле, где иной местности и не бывает. — По бегу. Я была бегуньей.
На лице его появляется скептическое выражение.
— Можешь, конечно, заниматься «бегом», если угодно. Но… — Он медленно окидывает меня взглядом. — Это, наверное, не очень разумно. Ты выделяешься среди прочих на борту корабля… Я не поручусь за твою безопасность, если ты покинешь Больницу.
Внутренности сжимаются в комок. Да что это за люди? Что он имеет в виду под «безопасностью»? Он что, думает, на меня кто-нибудь нападет?
Доктор словно не замечает моего волнения.
— Чем еще ты можешь заниматься?
— Я работала в редакции ежегодника. Люблю фотографировать, — отвечаю я, все еще в мыслях о том, как меня встретят, когда я выйду отсюда.
— Хм, — звучит неодобрительно. — Вообще-то у нас не разрешается фотографировать не для научных целей.
Хоть я и пытаюсь доказать доктору, что могу вести себя спокойно и без транквилизаторов, тут сдержаться от возмущения у меня не получается.
— Вы шутите? Запрещено фотографировать?
— Какие еще у тебя есть склонности? — спрашивает он, полностью игнорируя мой собственный вопрос.
— Да не знаю я, — всплескиваю руками. — Как развлекается здешняя молодежь? Клубы? Вечеринки?
— У нас нет ни школы, ни вечеринок, ничего подобного, — медленно произносит доктор, убирая лежащие на столе карандаши в кружку, — потому что на борту корабля нет детей. В данный момент.
— Что? — я наклоняюсь вперед, словно это поможет мне понять, о чем он говорит.
За спиной у меня открывается дверь.
Доктор встает, приветствуя вошедшего, но я остаюсь на месте. Вошедший — старик, но в кабинет он входит с таким видом, словно все здесь принадлежит ему, хоть и слегка прихрамывая.
— Это Эми, — доктор проговаривает мое имя так, словно не уверен в его произношении, хоть в нем и есть-то всего три буквы.
— Очевидно, — отзывается старик. Он по-прежнему стоит и презрительно смотрит на меня сверху вниз. — Что ты знаешь о «Годспиде»?
— Это — название корабля?
Он нетерпеливо кивает. Мне кажется странным, что в названии корабля упоминается «Бог». Этот чересчур чистенький кабинет, пахнущий дезинфекцией и еще чем-то сильным, меньше всего напоминает о Боге.
— В то время, когда меня заморозили, его называли проектом «Ковчег». О нем я знаю только то, что я — на нем. Мы летим на планету в системе Центавра, которую обнаружило НАСА за несколько лет до моего рождения. Это корабль для нескольких поколений — предполагается, что вы рождаетесь на корабле, управляете им, пока мы не долетим, а потом мои родители вместе с остальными членами миссии терраформируют новую планету.
Он кивает.
— Это все, что тебе нужно знать о «Годспиде», — говорит он. — Хотя нет, еще кое-что. Я — Старейшина.
«Ну и молодец, — думаю я. — Какая привилегия — быть стариком».
Он принимает мое молчание за внимание к его словам и продолжает:
— Этому кораблю не нужен капитан. Его путь был определен давным-давно, и корабль был создан так, чтобы работать без вмешательства человека, — старик вздыхает. — Но хоть корабль и может обойтись без руководства, люди — нет. Я — самый старший из них. Я — их лидер, — он берет со стола доктора круглое пресс-папье и рассматривает его так, словно держит в руках весь мир. На самом деле ведь так оно и есть. Корабль — его мир.
— Ясно.
— Поэтому мне подчиняются все.
— Чудно.
— Включая тебя.
— Ладно.
Старейшина испепеляет меня взглядом. Обрушивает пресс-папье обратно на докторский стол — но не туда, где оно лежало изначально. Доктор тянется к нему, словно желая подвинуть на место, но все же сдерживается.
— И поэтому, — продолжает он, — я не могу позволить никаким аномалиям нарушать спокойное течение жизни людей. А ты — аномалия.
— Я?
— Да. Ты не похожа на нас, ты говорить иначе, ты — другая.
— Звучит так, словно я какой-то урод!
— На этом корабле так оно и есть. Во-первых, — продолжает он, не давая мне времени возразить, — твой внешний вид.
— И?
— Мы моноэтничны, — поясняет доктор, наклоняясь вперед. — Одинаковые кожа, волосы, цвет глаз. Это вполне естественно на корабле, где нет притока новой крови. Наши черты слились на генетическом уровне.
Бросаю взгляд вниз, на рыжие волосы, спадающие мне на плечи, на бледную-бледную кожу, на которой вечно высыпают миллионы веснушек. Трудно представить себе внешность, более непохожую на темно-оливковую кожу и седеющие волосы, в которых у доктора еще остались темно-каштановые пряди. У Старейшины волосы почти белые, но видно, что когда-то они тоже были темными, под цвет кожи и глаз.
— У тебя не только нелепо бледная кожа и причудливый цвет волос, — добавляет он, — ты еще и аномально молода.
— Мне семнадцать!
— Именно, — отзывается доктор. Он произносит это медленно, словно ему противен даже самый мой возраст. — Видишь ли, мы регулируем спаривания, — он пытается говорить спокойным и дружелюбным тоном, но в то же время продолжает нервно поглядывать на Старейшину.
— Спаривание? — неверяще повторяю я. У них и на секс есть запреты?
— Нельзя допускать кровосмешения.
— Ой, фу!
Старейшина меня игнорирует.
— Контроль легче поддерживать, если установлены рамки поколений. Молодому поколению, к которому принадлежит большинство людей в этой Палате, сейчас двадцать с небольшим, и их Сезон вот-вот настанет. Поколению Дока — старшему — сейчас чуть больше сорока.
В голове у меня все смешалось.
— То есть вы хотите сказать, на корабле сейчас два поколения, и всем либо двадцать, либо сорок?
Старик кивает.
— С незначительными исключениями: некоторые дети родились чуть раньше или чуть позже остальных, есть многодетные семьи. Мы все еще восстанавливаем население после великой Чумы, бушевавшей несколько поколений назад.
— Чумы?
— Опустошительной эпидемии, — встревает доктор. — Погибло больше трех четвертей населения корабля, и мы еще не полностью восстановились.
Я вспоминаю свой последний год на Земле. Папа взял меня с собой в обсерваторию в штате Юта, чтобы отметить завершение проекта «Ковчег». Корабль большей частью строили в космосе, сотнями запуская шаттлы с материалами и людьми на место строительства на орбите. Это был самый крупный космический проект, который когда-либо затевали земляне.
Но мне он показался просто яркой круглой кляксой в телескопе.
— Примерно лет двадцать пять назад построили Международную космическую станцию — строили ее десять лет, длина — триста футов. А теперь меньше чем за четыре года мы создали корабль вдвое больший, чем весь остров Иводзима, — рассказывал папа. В голосе его звенела гордость.